Блаженные похабы - С. А. Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На отношениях Симеона с бесноватыми агиограф останавливается подробнее:
Сверх всякой меры естества сострадал он бесноватым. Часто он, под разным видом приходя к ним, прикидывался одним из них и, проводя с ними время, многих из них вылечил своей молитвой, так что некоторые бесноватые в своем кликушестве (διαλαλεΐν) говорили: «Силен ты, Юрод! Над всем миром ты насмехаешься (χλευάζει?), а теперь и к нам пришел, чтобы причинить нам вред? Убирайся отсюда, ты не один из нас! Зачем ты мучаешь и жжешь нас день и ночь?» Когда святой был там, он и сам многих уличал в воровстве и блуде, будто бы кликушествуя по наущению Святого Духа (ώ? διαλαλών έκ πνεύματος- άγιου) (96.12—18).
Отсюда можно заключить, что лишь сами бесы, вселявшиеся в несчастных безумцев, умели отличать Симеона, когда тот прикидывался одержимым. Однако еще интереснее, что кликушествовать, оказывается, можно было не только «бесовским», но и «святым» способом (к сожалению, Леонтий не развивает этой темы), что окончательно подрывает всякую возможность «объективно» судить о святости Симеона. Из этого же пассажа допустимо сделать еще один важный вывод: бесноватые, которых посещал Симеон, пребывали вместе, и в это же неназванное место приходили также и здоровые, которых Симеон обличал. Возможно, такой приют для бесноватых имелся при каком‑то городском храме или монастыре[275]. Если это так, то весьма знаменательно, что Леонтий здесь недоговаривает.
В отличие от греческого варианта жития, где святой умирает безвестно, сирийская версия делает его кончину общественно значимым событием: некоторые «верующие люди» берут его тело и помещают в мраморной урне в церковь Предтечи, что в Пещерном монастыре. Видимо, отсюда можно заключить, что уже после того, как житие, написанное Леонтием, стало пользоваться популярностью, центром почитания Симеона в Эмесе стал вышеназванный монастырь[276]. Вероятно, что именно в церковь Предтечи и приходил некогда «исторический» Симеон, а возможно, его просто держали там как бесноватого — однако еще важнее то, что Леонтий, даже если он и обладал такой информацией, сознательно опустил ее: для него единственным контактом Симеона с церковью должен был остаться безобразный дебош.
Житие кончается страстным призывом «не судить» (103.14—104.3), который, формально имитируя евангельский завет не осуждать, по сути подразумевает требование не рассуждать. Именно в чрезмерном «умничании» обвиняет Симеон Оригена, который, по его словам, «слишком далеко зашел в море, не смог выбраться и захлебнулся на глубине» (87.12—13).
Но без способности суждения невозможно и различение добра и зла; христианская мораль ведь и строится на том, что человек сам волен выбирать. Можно ли утверждать, что Леонтий отрицает также и христианское понятие свободы? Нет, в открытую он этого не делает. Обратим, однако, внимание на тот уже цитировавшийся пассаж, в котором Симеон насылает косоглазие на девушек, певших непристойные куплеты.
Те из них, кто не согласился, чтобы юродивый их поцеловал, так и остались косыми и плакали… Когда же он отошел от них немного, то и эти побежали за ним, крича: «Подожди, Юрод! Ради Бога, подожди! Поцелуй и нас!» И можно было видеть, как улепетывает старец, а девицы бегут за ним. Одни говорили, что это они забавляются с ним, другие же полагали, что и девушки обезумели. Между тем они так навсегда и остались неизлеченными. Святой же говорил: «Если бы Бог не наслал на них косоглазие, то они всех сирийских женщин превзошли бы разнузданностью!» (91.26—92.6).
Бурлескный характер этой сцены (о ее возможном фольклорном прототипе см. выше, с. 106) не должен заслонить от нас ее страшноватого смысла: девушки были обречены заранее. Если бы не косоглазие, они не имели бы шанса спастись. Что ж, это хоть и жестоко, но последовательно: если святые «обречены» на святость, то и грешники «приговорены» к греху. Лишь при таком подходе к делу с юродивого снимается ответственность за введение людей в соблазн (ср. ниже, с. 124).
Этот эпизод затрагивает проблему свободы христианина. Перескажем одну из «душеполезных историй», приписываемую Мосху, но отсутствующую в основном собрании его «Луга духовного».
Пустынник хотел проникнуть в Божий замысел. Под видом другого пустынника к нему явился ангел, который начал творить вещи одна другой страннее: он выбросил драгоценное блюдо, на котором им подавал угощение приютивший их гостеприимец, поправил забор у плохого человека, наконец, когда благочестивый христианин подвел ангелу — «пустыннику» под благословение своего сына, тот убил мальчика[277]. На изумленные вопросы отшельника ангел пояснил, что блюдо досталось хорошему человеку неправедным путем, так что избавление от него — благо; под забором у плохого человека был зарыт клад, который тот наверняка нашел бы, если бы начал поправлять забор сам. Наконец, любовь к сыну наносила ущерб благотворительности доброго христианина, так что и его убийство — благо.
Данная притча почти дословно совпадает с XVII сурой Корана[278]. Сходная легенда содержится и в раввини- стической литературе. Позднее она распространилась и на католическом Западе[279], и у славян[280]'. Нас в данном случае интересует этический аспект фатализма. Про ангела из притчи невозможно сказать, добро он вершит или зло, — настолько его шаги определяются Промыслом. Но оттого, что этот небожитель действует в обличье человека, легенда оставляет странный привкус тревоги и неуверенности. Воистину ли все эти непонятные и зловещие поступки предписаны Богом? Видимо, такое же смешанное чувство опаски, восхищения и жути вызывал и юродивый. Что подобное сближение существовало в массовом сознании, доказывается следующим обстоятельством.
В русском фольклоре есть легенда об ангеле, который нанимается в работники к попу. Ведет себя этот «батрак» самым парадоксальным образом: проходя мимо церкви, начинает кидаться камнями, «а сам норовит как бы прямо в крест попасть». Напротив, около кабака ангел молится. По глубокому замечанию А. Панченко, «эта легенда — фольклорный аналог типичного жития юродивого. Особенно близка она к житию Василия Блаженного»[281] (ср. с. 297). Но при этом исследователь, на наш взгляд, совершает две ошибки. Во–первых, описанная русская легенда[282] — лишь пересказ соответствующей византийской, где также присутствуют все элементы юродского поведения: ангел, нанявшись слугой к попу (!), кидается камнями в чертей, скачущих по церковной кровле; крестится в кабаке, дабы спаслись пропойцы; ругается на нищего, так как в действительности тот богат, и т. д.[283] Но главное даже не это — А. Панченко ошибся с генеалогией легенды. С его точки зрения, и ангел, и юродивый — оба происходят из «сказки о дураке». Между тем если взглянуть на проблему генетически, то станет ясно, что ангел — «батрак» есть дальнейшее развитие вышеупомянутого ангела — «пустынника» и его поведение соответствует отнюдь не лукавой мудрости дурака (персонажа, характерного для русского, а отнюдь не греческого фольклора, из которого, как мы видели, и происходит легенда), но неисповедимости Божьего суда. Тот факт, что фольклор перенес поведение ангела на Василия Блаженного, свидетельствует, как нам кажется, о глубинном родстве их функций: юродивый, подобно ангелу, воспринимается как живое напоминание о «нелинейности» путей Господних.
Перу того же Леонтия Неапольского принадлежит и еще одно обширное житие — патриарха Александрии Иоанна Милостивого (BHG, 886—889), в котором содержится обширная вставная глава об александрийском юродивом Виталии[284]. Довольно важным представляется вопрос о том, было ли это сочинение написано раньше или позже жития Симеона. На этот счет между исследователями нет согласия. В. Дерош[285] и С. Мэнго[286] исходят из того, что если диакон Иоанн, конфидент Симеона, был средних лет во время землетрясения 588 г. (упомянутого в житии), а через Иоанна Леонтий узнал подробности жизни юродивого, вряд ли житие Симеона могло появится на свет после новеллы про Виталия. Подобный аргумент отвергается Л. Риденом: по его мнению, не было никакого диакона Иоанна, это литературный персонаж; а Леонтий пользовался не устными, а лишь письменными источниками. В пользу того, что образ Виталия был нарисован Леонтием раньше, чем образ Симеона, говорит и следующее: про Виталия агиограф пишет, что он обращал к благочестию блудниц (см. ниже, с. 123— 125), а про Симеона ничего такого у Леонтия не утверждается; между тем Евагрий Схоластик в своем кратком житии Симеона рассказывает про него именно это. Все остальные эпизоды краткого жития находят себе параллели и у Леонтия, но этот — нет. Объяснение, которое предлагает Риден, состоит в том, что данный мотив уже был «отыгран» Леонтием в рассказе о Виталии[287]. С другой стороны, Виталий в каком‑то смысле более радикальный юродивый, чем Симеон, и логично было бы считать его более поздним персонажем. Итак, пока никакого уверенного вывода на этот счет сделать невозможно.